Идеологическая жизнь римского общества

Пресловутый тезис о родстве греко-римского мира как будто бы ни в чем не находит себе столь блестящего подтверждения, как в вопросе о родстве культур. Общепринятый взгляд, распространившийся в буржуазной науке, сводится к следующему: во-первых, утверждается безусловное превосходство греческой культуры, в широком смысле слова, над римской, последняя же признается несостоятельной и эклектичной, как бы бледным, а иногда просто искаженным отражением непревзойденных греческих образцов. Даже у новейших буржуазных ученых, пытающихся иногда отделаться от этой гипнотизирующей идеи, сплошь и рядом встречаются утверждения вроде: «римской цивилизации не было бы без греческой культуры» или «римские истолкователи оригинальных греческих мыслителей столь же мало сохранили первоначальный смысл истинно древних мыслей и принципов, как и бледные римские копии — греческих пластических оригиналов». Во-вторых, отмечается благое и оплодотворяющее влияние греческой культуры, без прямого воздействия которой римляне, очевидно, были бы вынуждены прозябать в невежестве, обусловленном их творческим бессилием. И, наконец, в-третьих, процесс проникновения чужеземных влияний в Рим обычно изображается как «мирное завоевание» римской культурной среды более высокой эллинистической культурой, не встретившее видимого сопротивления и противодействия в широких слоях римского общества. В действительности же созданная буржуазной наукой, картина благотворного влияния и мирного проникновения чужеземной культуры в римское общество далека от истины. Сами древние, насколько известно, воспринимали этот процесс совсем иначе, и сохранившиеся свидетельства доказывают, что они думали и говорили о нем далеко не в столь мирных и идиллических тонах. В действительности этот процесс представлял собой острую и напряженную борьбу, отражавшую сложные, противоречивые, а иногда даже прямо враждебные социально-политические взаимоотношения эпохи. Только буржуазная наука, заинтересованная в выхолащивании любых признаков и проявлений классовых противоречий, может давать столь приукрашенную картину идеологической борьбы в древности. О проникновении в Рим эллинистической культуры следует судить не по статичным, да еще возведенным в абстракцию «чистого искусства» результатам, но на основании изучения динамичного, рассматриваемого в его конкретно-исторической действительности, процесса. Для этого необходимо проследить, хотя бы в самых общих чертах, процесс проникновения чужеземных культурных влияний в римское общество.

Однако, для того чтобы понять сущность этого процесса, необходимо иметь определенное представление о той противодействующей среде, на которую эти влияния наталкивались, т. е. об идеологической среде, окружавшей римлянина раннереспубликанской эпохи в его семье, роде, во всей общине. Детальное и точное определение идейных ценностей и масштабов этой отдаленной эпохи едва ли возможно. Только анализ некоторых моральных категорий, рудиментов древней морали полиса, может дать хотя бы ретроспективное представление об идеологической среде раннего Рима.

Древнеримская мораль была моралью, созданной римской рабовладельческой общиной на основе традиционных установлений, восходящих еще к родовому строю.

Цицерон говорит: «предки наши всегда в мирное время следовали обычаю, на войне — пользе». Это преклонение перед традицией, типичное, разумеется, не только для римлян, но и для многих других племен и народностей, стоящих на ранних ступенях общественного развития, было особенно ярко представлено в Риме. В данном обращении к consuetudo, к традиции, можно выявить характерные черты римской идеологии: элементы консерватизма и враждебности ко всяким новшествам.

Необходимо остановиться на некоторых основных категориях идеологии полиса, учитывая, однако, что моральные воззрения римского общества раннего периода являются воззрениями его аристократической верхушки. В данном случае нет необходимости снова определять римские virtutes, о чем уже много писали, достаточно отметить их специфические черты.

Едва ли содержание этих virtutes может быть установлено в общем и в то же время однозначном смысле. Они многообразны и зародились они не в форме абстрактных существительных, но как живые и конкретные прилагательные, как определения поступков людей: aequus, несомненно, старше, чем aequitas, modestus, чем modestia, prudens, чем prudentia, и т. д. Все virtutes относятся к отдельным сторонам жизни и деятельности людей, но специфическое значение их создается в каждом отдельном случае в зависимости от причины применения virtus именно в этом случае. Так, например, pietas находит применение главным образом в области того, что не поддается гражданскому и уголовному праву, но следует ли применить pietas к религиозно-культовой области или для определения отношения к родне, клиентам,— это можно решить лишь на основании каждого отдельного случая, где употреблено понятие pietas. Здесь, как и всегда, приходится сталкиваться с многозначностью понятий и с трудностью выделить «основное значение». Отсюда необычайная жизненность римских virtutes и даже самих терминов, которые внешне не менялись на протяжении столетий, но в которые каждое поколение вкладывало свой смысл. Благодаря этой особенности становится также понятен тот успех, с каким классическое время и, в частности, Цицерон наполняли новым содержанием древние моральные понятия и критерии.

Моральные категории римской древности отнюдь не исчерпываются четырьмя основными добродетелями, господствовавшими в греческой этике классической эпохи. Римляне, наоборот, требовали от каждого бесконечного числа virtutes, которые нередко выступают парами и невольно наталкивают на аналогию с римской религией и ее бесконечным числом различных богов. От человека требуются fortitudo и sapientia, мужество и практический смысл, или такие политически окрашенные добродетели, как audacia и consilium, ingenium, iudicium, а позже prudentia, требуются и такие качества, как auctoritas, dignitas, gravitas, severitas, fides, diligentia, studium, industria, verecundia, religio, pietas, modestia, aequitas, reverentia. При этом требуется наличие всех качеств вместе, и человек оценивается не столько по его отдельным virtutes, сколько по их совокупности; сумма всех требуемых качеств и есть римская virtus в общем смысле слова — всеобъемлющее выражение достойного поведения каждого римлянина в рамках римской гражданской общины. Чувство это обусловливалось примером предков, и тот факт, что древнеримская мораль была целиком ориентирована в прошлое, вполне определяет направление и особенности понятия virtus.

Порядок и последовательность нравственных обязанностей в древнем Риме нам хорошо известны: сначала долг по отношению к родине, затем к семье и родственникам и только на последнем месте приватные обязанности. Кратчайшее определение этой издревле признанной последовательности дает Луцилий, друг Сципиона Младшего:

 

«commoda praeterea patriae summa putare deinde parentum, terlia iam postremaque nostra»,

«должно о благе отчизны сперва наивысшем подумать, после о благе родных и затем уже только о нашем».

 

Высшая ценность, которую знает римлянин, — это родной город и его могущество. Даже переселившиеся в Рим роды чувствовали себя истыми римлянами. Рим рассматривался как некая вечная и бессмертная величина, которая во всяком случае переживет каждую отдельную личность. В случае конфликта интересы отдельной личности всегда отступают перед интересами общества в целом. Древнеримская virtus измерялась и определялась ее непосредственным отношением к благу народа, государства; если же virtus не могла быть поставлена на службу обществу непосредственно, то она не имела никакой цены. Отсюда, конечно, следует, что указанную добродетель проявляли на деле не ради ее самой, но для блага Римской республики, что ожидалось признание и подтверждение virtus не личным мнением, а той корпорацией, которой virtus и была поставлена на службу, т. е. римской гражданской общиной. Только община и может даровать человеку честь, отличия, славу, только она является единственной и высшей инстанцией для признания иашгробащш virtus. Поэтому virtus не существует в отрыве от римской государственной жизни и не может быть независимой от приговора граждан.

Таковы некоторые положения и требования древнеримской морали. Несомненно, они являются лишь рудиментарными остатками, так как к тому периоду римской истории, который уже поддается изучению, все эти моральные устои были основательно поколеблены и римское общество находилось в состоянии жестокого идеологического кризиса.

Кризис древнеримской морали, обусловленный развитием социальных противоречий внутри общины, фактом выхода Римского государства за экономические и политические рамки полиса, был тесно связан с проникновением в римское общество чуждых идеологических влияний.

Римское общество начинает испытывать воздействие чуждых, в первую очередь, греческих или через посредство греков передаваемых культурных влияний еще в так называемый «царский период», однако особенно они усиливаются с начала III в. до н. э. В качестве примера можно остановиться на сципионовых надписях.

Эти надписи в смысле своего содержания являются специфическим продуктом древнеримской полисной идеологии. В них, например, достаточно ясно проступает такая характерная черта, как аппробация достоинств (virtus) отдельного члена общины совокупным мнением сограждан, т. е. всех остальных членов общины. Как нетрудно убедиться, надпись Луция Корнелия Сципиона, консула 259 г.: «Большая часть [римлян] согласны в том, что это был лучший муж из хороших» подчеркивает решающее значение суждения именно сограждан.

В обеих древнейших надписях воспроизводится общественно-политическая карьера лиц, которым надписи посвящены. К перечню занимавшихся ими должностей примыкает перечисление деяний, совершенных ими во имя res publica. И, наконец, члены рода Сципионов награждаются абстрактными и «типовыми» древнеримскими добродетелями: honos, fama virtusque, gloria atque ingenium. Все это свидетельствует о «специфически римском» по существу содержании этих надписей.

Но вместе с тем на их примере можно уже обнаружить некоторое формальное влияние греческих образцов. Самый обычай ставить метрические надписи тоже, возможно, идет из Греции. То, что обычай метрических надгробных надписей даже в значительно более позднее время воспринимался как чуждый, не римский, явствует из указаний Катона на различие между греческим и римским обычаем почитания героев, когда он приводит elogia в честь Леонида. Более поздняя надпись составлена уже в дистихах. Типично греческими являются украшения на саркофаге старейшего из Сципионов, консула 298 г.

Древнейшие надписи Сципионов появились в то время; когда эллинистические влияния впервые коснулись высших слоев римского общества. В III в., особенно во второй его половине, в этих слоях распространяется греческий язык, и постепенно знание его становится как бы признаком хорошего тона. Об этом свидетельствуют многочисленные примеры. Еще в начале III в. Квинт Огульний, глава посольства в Эпидавр, овладевает греческим языком. В конце III в. Фабий Пиктор и Цинций Алимент пишут свои труды по-гречески. Во II в. уже большинство сенаторов владеет греческим языком. Луций Эмилий Павел, как известно, из всей македонской добычи отобрал себе только библиотеку царя Персея. Он же стремился дать своим детям греческое образование и был уже настоящим филэллином. Сципион Эмилиан и все члены его кружка бегло говорили по-гречески. Публий Красе пытался даже изучить греческие диалекты. Полибий, хоть и писал по-гречески, весьма рассчитывал именно на римских читателей своего труда. Во времена Цицерона уже все сенаторы, во всяком случае, понимали по-гречески: когда Молон, глава родосского посольства, держал речь перед сенатом и, конечно, на своем родном языке, сенаторам не требовался переводчик. Преподавание реторики в Риме тоже было монополией греков, и попытка Плотия Галла создать школу Latini rhetores не имела успеха. Цицерон, как известно, свободно владел греческим языком; не менее хорошо знали его Помпеи, Цезарь, Марк Антоний, Август. Подавляющее большинство римских аристократов, бывая на Востоке, свободно объяснялись по-гречески2.

Вместе с языком в Рим проникает и греческая образованность. Великих греческих писателей знали прекрасно. Широко известно, как Сципион реагировал на известие о гибели Тиберия Гракха цитатой из Гомера. Среди молодых римлян из аристократических семей распространяется обычай образовательных путешествий. Речь шла не только об изучении языка, но об образовании в более широком смысле слова и, в первую очередь, об изучении философии. Увеличивается поток римлян, прибывающих в Афины или на Родос с целью получить высшее образование. С другой стороны, в самом Риме растет число греческих реторов и философов. Повышается число римлян, серьезно интересующихся философией и примыкающих к определенным школам: таковы, например, Лукреций, последователь эпикуреизма, Катон Младший, старавшийся жить по заветам стоической школы, Нигидий Фигул, представитель только нарождавшегося в то время неопифагорейства, Цицерон—эклектик, склонявшийся, однако, более всего на сторону академической философии, и т. д. Целый ряд профессий был как бы монополизован греками.

Определенные круги нобилитета охотно шли навстречу этим влияниям, отступая от требований традиционной древнеримской морали. Фламинин, провозгласивший на истмийских играх 196 г. свободу Греции, был первым выдающимся римлянином, который добился славы не только у своих соотечественников, но и у греков. Его поведение свидетельствует о том, что эта репутация была для него далеко не безразличной, что его уже интересовало мнение, сложившееся о нем не только в самом Риме, но и вне его. Он с явным удовлетворением принимает греческие почетные звания и должности, он направляет посвятительные дары в Дельфы, именуя себя не римлянином, но «потомком Энея», он разговаривает при дипломатических свиданиях по-гречески3, что противоречило всякой традиции. Филэллинская политика Фламинина привела даже к возникновению такой версии о нем, что будто бы из-за желания сохранить популярность у греков он дал склонить себя, вопреки собственному мнению и интересам Римского государства, к столь роковой в недалеком будущем эвакуации важнейших опорных пунктов: Коринфа, Халкиды и т. д. В действительности, однако, это не помешало римлянам сохранить прочную гегемонию в Македонии и Элладе и в течение следующего полустолетия окончательно подчинить эти страны римскому господству; Фламинин вовсе не был изменником Рима ради общественного мнения Эллады. Поведение Фламинина было выражением той концепции внешней политики Рима, приверженцем которой был Сципион и против которой столь упорно боролся Катон. Фламинин, хотя он и был личным противником Сципиона (последний, в частности, противился избранию его консулом на 198 г.), очевидно, придерживался этой же концепции. Версия же, приведенная у Плутарха, весьма характерна для этого писателя, который вообще любит подставлять психологические мотивы вместо политических.

Одним поколением позже Фламинина живет Авл Постумий Альбин (консул 151 г.). Полибий рисует его как филэллина.

Альбин написал историческую работу по-гречески и счел необходимым в предисловии извиниться за возможные погрешности в языке. Катон насмехался над этим, но для Альбина, видимо, важнее было мнение гречески образованного общества, чем приговор «деревенщины». Еще дальше пошел по этому пути в следующем поколении некто Тит Альбуций (претор 104 г.), которых! в Афинах вовсе обратился в грека, открыто подчеркивал свою приверженность к эпикурейству и хотел, чтобы его не считали римлянином. Наконец, друг Панетия, римский стоик Публий Рутилий Руф (консул 105 г.), принимает во время своего изгнания гражданство Смирны, избранной им в качестве новой родины, и даже отклоняет приглашение Суллы вернуться в Рим, что по древнеримским понятиям было просто святотатством. Правда, у Рутилия Руфа были на этот счет определенные политические причины, но самый факт все же является характерным.

То, что в приведенных примерах дело идет прежде всего о ломке традиции, не вызывает никаких сомнений. Для римлянина древних времен играло роль только мнение сограждан, мнение же иностранцев было ему глубоко безразлично. Более того: глубокое равнодушие древнего римлянина к чужеземцам обычно было смешано с явным к ним презрением. Эту точку зрения олицетворял Катон, бывший современником Фламинина. Последний, наоборот, как свидетельствует его образ действий, хотя и считался с мнением римских граждан, и в первую очередь коллег по сословию, но уже не мог признавать его единственной определяющей линией поведения.

Все это, бесспорно, свидетельствует о проникновении в Рим чужеземных и, в первую очередь, греческих влияний. Однако было бы совершенно неправильным изображать проникающие в Рим чужеземные влияния только как влияния чисто греческие, как «дыхание Эллады». Ибо это был уже период эллинизма, когда так называемая классическая греческая культура подверглась серьезным изменениям в самом своем существе и была в значительной степени ориентализована. Поэтому в Рим, правда главным образом через посредство греков, а несколько позже и более прямым путем, проникают культурные влияния Востока.

Особенно широкое распространение в Риме и, видимо, сначала в низших слоях общества получили эсхатологические и сотериологические идеи, отчасти эллинистического, отчасти восточного происхождения. Официальное признание сотериологических символов, как показал Н. А. Машкиы, происходит во времена Суллы. Своими корнями названные идеи уходят в отдаленное прошлое древнего Востока, в первую очередь Египта. В странах Передней Азии эти идеи имели, видимо, независимое развитие. Наиболее отчетливую систематизацию они получили, с одной стороны, в иранском, а с другой — в иудейском богословии. Распространяясь по другим странам древнего Востока, эти идеи постепенно теряли местный колорит и приобретали все более и более отвлеченный характер. В эллинистическую эпоху они получили новые основы для своего развития. «Сотериологические символы приобретают большое значение в культе эллинистических монархов, сотериологические идеи оказывают влияние на социальные программы массовых движений эллинистической эпохи».

С утверждением римлян в Малой Азии связан рост эсхатологических настроений, в которых вера в недалекую гибель мира и мечты о будущем золотом веке переплетаются между собой. Движение Митридата содействует широкому распространению учений о чудесном наступлении лучших времен и т. д., а его крах и окончательное покорение Малой Азии Римом снова возрождают пессимистические настроения. Эти идеи проникают в Рим, где они сливаются с этрусской эсхатологией, имеющей, может быть, также восточное происхождение, и сотериологическими символами дионисийских культов. Особое значение эти системы приобретают в годы социальных потрясений (переворот Суллы, гражданские войны до и после смерти Цезаря), и это обстоятельство свидетельствует о том, что эсхатологические и мессианистические мотивы представляли собой отражение не только религиозных взглядов, но и определенных социально-политических чаяний.

Поэтому представляется вполне возможным установить определенную связь между этими восточными влияниями, проникавшими в Рим, и подготовкой крупнейшего кризиса античной идеологии, нашедшего свое выражение в победе христианства. Широкому распространению христианского учения, не только на Востоке, но и на Западе империи, несомненно, немало содействовало то обстоятельство, что христианство развивалось на взрыхленной эсхатологическими учениями почве.

В античной идеологии имеется ряд явлений, которые оказываются как бы связующим звеном, образуют как бы промежуточную среду между «чистой античностью» и «чистым Востоком». Таковы орфизм, пифагорейство, определенные элементы платонизма, стоицизм. В период нарастающего кризиса античного мира на основе античной идеологии, из осколков античных философских систем,— пифагорейской и платонической, — начинается формирование новых течений, чуждых настоящей античности и восточных по самому своему существу. Таковы неопифагорейство и неоплатонизм. Противоречивый и кризисный характер этих явлений находит свое отражение, что и представляет в данном случае наибольший интерес, в римской литературе периода гражданских войн и падения республики.

Упоминавшийся выше Нигидий Фигул — один из друзей Цицерона — был представителем неопифагорейства, имевшего вполне определенную восточную окраску. Он пытался связать воедино этрусскую, сивиллианскую и халдейскую мудрость, он штудировал sphaera graecanica et barbarica в надежде разгадать прихоти рока. С другой стороны, не менее характерен облик Лукреция, ведшего напряженную борьбу против восточной superstitio. Подобные мотивы являются отзвуком настроений низших слоев населения, в особенности широких и социально бесправных масс не граждан, наводнявших в ту эпоху Рим.

Если теперь обратиться к классическим образцам римской литературы, то сквозь некий «гармонизующий эклектизм», пытающийся объединить суждения стоического, эпикурейского, платонического, академического и аристотелевского толка, бросается в глаза чрезвычайно характерное для эпохи подчеркивание дуализма тела и духа 3 при резко отрицательном отношении к телу и материи, почти предвосхищающем тон христианских проповедей. Противопоставление тела и духа можно встретить и в «Тускуланских беседах» и в «Somnium Scipionis» Цицерона и особенно четко у Саллюстия в prooemia к «Заговору Катилины» и «Югуртинской войне». Так, например, у Саллюстия сказано: «вся наша сила заложена в духе и теле; духом мы пользуемся более как господствующим началом, телом — как подчиненным; одно у нас обще с богами, другое — с животными». Так же ив «Югуртинской войне»: «наконец, блага, даруемые телом и судьбой, имеют как начало, так и конец, и все рождающееся гибнет, а все растущее стареет; дух несокрушим и вечен: истинный руководитель человеческого рода, он все направляет и всем владеет, сам [будучи] ничему не под властен»

В «Somnium» имеется следующее рассуждение: истинным, носителем личности следует считать не бренное тело, но бессмертную душу. Она божественна, и как вечносущий бог управляет преходящим миром, так и вечная душа движет бренным телом. Поэтому ее задача заключается в том, чтобы оставить позади себя все земное, тленное и обратиться к вечному.

В «Тускуланских беседах» Цицерон говорит, что для него кажется загадочнее и непонятнее то, что божественный дух живет в чуждом ему по существу теле, чем то, что он возвращается на свою небесную родину и существует для самого себя. В знаменитой самоцитате из «Consolatio» подчеркивается единство между божественной, призванной к преодолению бренного мира душой и освобожденным от всяких земных связей божеством.

Согласно анализу Рейнхардта в «Тускуланских беседах» проступает влияние Антиоха Аскалонского. Это было взято под сомнение Виламовицем, который чрезвычайно скептически относится к оригинальности мышления и учения Антиоха. Но подобное возражение в данном случае совершенно несостоятельно: наоборот, чем менее Антиох был оригинален, тем более он был приспособлен к передаче восточных религиозных догм.

Здесь можно наблюдать самый исток вторжения восточных влияний. Возможно, что «пограничной средой» в данном случае была идущая от Аристотеля (и известная в качестве стоической) геоцентрическая картина мира, согласно которой подлунный мир несовершенен. Так и по Цицерону под луной все тленно, кроме имеющих божественное происхождение душ человеческих.

И, наконец, известно, как сильны восточные мотивы в творчестве Вергилия. Не говоря уже о знаменитой четвертой эклоге, можно констатировать наличие весьма значительных восточных компонентов в творчестве Вергилия, Горация и других поэтов «золотого века».

Таковы факты, свидетельствующие о проникновении чужеземных влияний в Рим и отражающие ход этого процесса в сфере идеологии.

Эти факты не вызывают сомнения. Но признание их еще не означает необходимости принять тезис о мирном проникновении этих идей и влияний в римскую среду, об их «бескровной победе» над Римом и об оплодотворении ими духовной жизни римского народа.

На самом деле это был чрезвычайно трудный, противоречивый, временами даже мучительный процесс. Проникновение чуждых влияний встречало упорное и ожесточенное сопротивление римского общества. Во всяком случае, этот процесс никоим образом нельзя представлять себе как благожелательную готовность к принятию эллинистической и тем более восточной культуры, но как борьбу с ней, борьбу за ее преодоление.

Достаточно вспомнить знаменитый процесс и senatus соnsultum de Bacchanalibus 186 г., свидетельствующий как о широком распространении эллинистических и восточных влияний в Италии, так и о реакции сопротивления, которую они вызвали в высшем римском обществе. К тому же senatus consultum de Bacchanalibus имел и определенное политическое значение: общины поклонников Вакха представляли собой illicita collegia и притом не только в Риме, но и среди союзников. Рассматриваемый сенатус-консульт представляет собой один из первых случаев вмешательства сената во внутренние дела союзников.

Вспомним деятельность одного из наиболее характерных вождей «охранительного» движения — Катона Старшего. Его программа, провозглашенная перед выборами, определялась борьбой против nova flagitia и восстановлением prisci mores. Избрание его цензором на 184 г. доказывает, что эта программа пользовалась поддержкой определенных и, видимо, достаточно широких слоев римского общества. Проникновение разлагающих чужеземных влияний, рост богатства и роскоши, как главная причина упадка нравов, а следовательно, и мощи Римского государства, — такова была политическая основа этой программы. Катон является родоначальником теории упадка нравов, сыгравшей чрезвычайно важную роль в истории римских политических учений.

Его борьба против чужеземных влияний была чрезвычайно упорной. Она имела достаточно серьезные политические основания. Он боролся не только против Graeculi, т. е. легкомысленных подражателей греков, превративших это внешнее подражательство в новую моду, но выступал против эллинистической учености в самом высоком смысле. Обычно любят обращать внимание на второстепенные детали: предостережения, даваемые сыну против греческих врачей, презрительные отзывы о поэзии, но недостаточно оценивают политические меры Катона, проведенные им в его цензорство. Среди сенаторов, изгнанных им из сената, был Фламинин, брат знаменитого освободителя Греции и одного из первых филэллинов, среди всадников, у которых был отнят equus publicus, был брат Сципиона Африканского и т. д. Эти меры свидетельствуют о том, что Катоном в его цензорство был нанесен ряд ударов его политическим противникам — представителям филэллинских кругов римского общества — и что борьба его с распространением nova flagitia велась прежде всего как борьба политическая.

Катон имел определенную теорию относительно этих nova flagitia, относительно отхода от prisci mores. На первом месте среди этих flagitia должна быть поставлена luxuria богачей, затем avaritia, которую Катон еще раньше порицал у своего противника, консула 193 г. Квинта Минуция Терма, прямым протестом против которой были его мероприятия в Сардинии в 198 г. и его действия после испанского проконсулата. В «Carmen de moribus» он объявляет avaritia, а также luxuria корнем всех зол. Avaritia, полагает он, есть качество весьма распространенное (в кругах знати). Не менее распространен и другой порок — ambitus. Из-за последнего Он поссорился в 204 г. с Публием Сципионом, он открыто упрекал в этом же пороке консула 189 г. Марка Фульвия Нобилиора9, в заискивании которого перед народом он видел демагогию худшего сорта. Затем он видит угрозу для pudicitia (и опять-таки главным образом в среде знати). Он упрекает выступившего вместе с ним соискателя цензуры Луция Ветурия в impudentia и duritudo, и его собственные цензорские мероприятия направлены против этих flagitia.

В течение всей своей жизни он боролся против надменности и грубости (superbia, crudelitas, ferocia). Еще в 190 г. он клеймит своего главного противника Терма, обвиняя его в этих пороках, тот же мотив звучит в 184 г. в речи против Ветурия и, наконец, он пронизывает всю родосскую речь 167 г. Затем он обращается против desidia, против недостаточности industria — отсутствия активности и инициативы; еще во время своего испанского наместничества побуждал он своих всадников к labor. Его возвращение в армию во время войны с Антиохом, после отправления консульской магистратуры и проконсулата, было явным протестом против обычая, распространенного в кругах нобилитета: удаляться на покой после отправления высшей должности. И, наконец, в речи против Ветурия de sacrificio comisso он яростно возмущается упадком древнего благочестия.

Подводя итог, можно сказать, что Катон видит упадок древних нравов в том, что luxuria, avaritia, ambitus, superbia, crudelitas, ferocia, impudentia, desidia перешли всякие границы. Здесь можно наблюдать такую же множественность пороков, как в свое время наблюдалась множественность древнеримских virtutes. Но если бесконечное множество добродетелей было объединено как бы общим стержнем, а именно интересами и благом государства, то и те flagitia, против которых Катон боролся всю жизнь и которые уже в 184 г. воспринимались среди некоторых представителей сенаторского сословия как серьезная угроза, тоже имели нечто общее. Все они представляют собой стремление ублаготворить личные интересы, даже в том случае, если это противоречит требованиям общего блага. Особенно ясно видно отклонение от древних традиций на примере перехлестывания через край desidia. Частные, эгоистические устремления берут верх над гражданскими, над общественными интересами, и это явление было первым и наиболее ярким признаком потрясения древних нравственных устоев.

Конечно, не следует обманываться этой сублимированной, «надклассовой» фразеологией Катона, которая на деле прекрасно прикрывала весьма прозаические и материальные интересы определенных кругов римской рабовладельческой знати, идеологом которых и был Катон, но сейчас эта фразеология должна рассматриваться как те лозунги и формы идеологической борьбы, в которых проявляла себя «охранительная тенденция» римской аристократии.

Но и в более позднюю эпоху, для которой были выше констатированы столь блестящие успехи распространения внешней греческой образованности, снова проявляется глубокое внутреннее противодействие, так сказать, «защитная реакция» римского общества. Многие культурные формы, которые всегда находили высокое признание у других народов, были презираемы римлянами. В греческой культурной среде певец и поэт — почитаемые люди, по римским же понятиям, как пение, так и танцы, поскольку они не входили в состав древнего религиозного ритуала, противоречат требованию gravitas, поэзия считается бездельем; известно, как должен был Гораций в течение своей жизни бороться за признание искусства серьезным занятием. Известно также, что Цицерон пытался оправдать свои философские штудии, как занятие, достойное римлянина, известно и об изгнаниях философов из Рима. С тех пор, как в Греции существовала драма, актерами были свободные и уважаемые люди; в Риме — это рабы, которых бьют, если они плохо играют; считалось бесчестным и достаточным основанием для порицания цензоров, если свободнорожденный выступил на сцене. Что касается врачей, которых Катон зачислял в одну группу с отравителями, то даже во времена Плиния Старшего это были преимущественно греки, и профессия едва ли считалась почетной. Поэтому В. Кролль вынужден признать, что «всякая идущая извне жизненная мудрость наталкивалась на стену mos maiorum, и пока эта стена существовала, завоевание Рима эллинистическими учениями не могло быть полным».

Не говоря уже о широких кругах римского населения, внутреннее сопротивление имело место даже в верхних слоях римского общества, наиболее захваченных «модными влияниями». Для римского сенатора семейная и сословная мораль с успехом заменяла эллинистическую этику. Но, пожалуй, более всего от эллинистических систем римлян отталкивало теоретизирование, мало пригодное для целей практической жизни и деятельности. А для римлянина удаление от практической деятельности во имя теоретических штудий всегда казалось нарушением гражданского долга.

Результаты подобного сопротивления были весьма симптоматичны. Они дают возможность говорить об обратном воздействии «римской культурной среды». Греческие философы, по мере их проникновения в Рим, стремились приспособиться к запросам римского общества и смягчить основные догмы своего учения. Так, например, Панетий отступает от ригоризма старой Стой.

Даже во времена Цицерона, когда основные догмы эллинистической философии и основные каноны эллинистического искусства уже подверглись значительной переработке на римский лад и были «ассимилированы» римской культурной средой, еще встречаются характерные проявления этой «защитной реакции». Уже упоминалось, что сам Цицерон допускает занятие философией лишь как otium и свои собственные философские штудии оправдывает вынужденной политической бездеятельностью. Своему сыну он хоть и рекомендует изучать философию, но жизнь, говорит он, следует строить по римским образцам и традициям. Эту силу влияния традиции и зависимость от нее, как справедливо замечает В. Кролль, можно наблюдать даже на примере Тацита. Все это вместе взятое делает возможным создание совсем иной картины идеологической жизни римского общества. Не может быть и речи о мирном проникновении эллинистической культуры в Рим и об оплодотворении ею бессильного в творческом отношении римского общества.

Наоборот, есть все основания говорить о длительном периоде изолированного развития римской идеологии, о некоей «идеологической автаркии» римлян. Тем труднее и сложнее был процесс проникновения в Рим чужеземных влияний. Это был процесс борьбы, а не приятия, и пресловутая творческая «несамостоятельность» и «бессилие» римлян суть не что иное, как некая глухая форма сопротивления чуждым влияниям.

На протяжении многих лет можно наблюдать эту упорную и длительную борьбу, которая принимает самые разнообразные формы: то это борьба идеологическая (например, теория упадка нравов), то это политические и даже административные меры (например, высылка философов), но как бы то ни было, все это — факты, свидетельствующие о сопротивлении и защитной реакции римского общества. Может быть, есть возможность говорить о некоторых моментах «синтеза» этих идеологических направлений, например, в деятельности Сципиона Младшего, Цицерона и, наконец, Августа, но только в том случае, если в это понятие «синтеза» вкладывать активный момент, момент преодоления чужеземных влияний и переработки их на «римский лад».

Необходимо теперь остановиться на итогах этого процесса. Борьба эта отнюдь не завершилась победой чужеземной идеологической среды, но в результате сложного и длительного процесса освоения, переработки, сплавления, взаимных уступок возникло совершенно новое историческое и идеологическое образование. Пока эллинистические влияния были только чужеземным продуктом, они встречали стойкое, а иногда и отчаянное сопротивление, и эллинистическая культура распространилась в Риме и была «принята» обществом лишь тогда, когда она была преодолена как нечто чуждое, когда она была оплодотворена римскими самобытными силами, когда она стала народным достоянием.

Этим еще не решается полностью многовековой спор эллинистической культуры и сопротивлявшейся ей римской традиции. С I в. до н. э. начинается как бы новая фаза борьбы, продолжающаяся целое столетие. И результат этой борьбы никоим образом не может быть определен как победа эллинизма ни в области мировоззрения, ни в области культуры. Так, например, римское искусство, которое, собственно говоря, теперь впервые возникает, никак не есть греческое или эллинистическое искусство в Риме. Основа его — чисто римская. Конечно, нельзя и было бы неправильно рассматривать римское искусство вне его исторических предпосылок, но это отнюдь не меняет вопроса по существу. На первый взгляд приемлемая формула «римское содержание в греческих формах» тоже абсолютно неверна, ибо она допускает противоречие между формой и содержанием.

Поэтому если определять удельный вес и место римского элемента в мировой культуре античного общества, нужно признать момент взаимопроникновения двух интенсивных культурных сфер — староримской и восточно-эллинистической, из которых каждую следует считать безусловно необходимой для утверждения нового образования — римской культуры периода кризиса республики и установления принципата.

Такова предлагаемая принципиальная оценка общего значения римской культуры или, говоря более широко, римской идеологии. Однако изучение вопроса во всем его объеме никоим образом не входит в задачу данной работы. Предметом ее является более узкая проблема — вопрос о политической идеологии римского общества. Несомненно, что эта проблема является тоже достаточно сложной и многообразной. Поэтому и здесь, чтобы нащупать какие-то путеводные нити и получить возможность систематизировать свои основные положения и выводы, очевидно, следует прежде всего наметить принципиальные тенденции развития.

Наиболее благодарным материалом для исследования является идейное содержание ранней римской историографии. Ничто другое не может считаться в такой степени вместилищем римских политических идей и не может служить столь ярким примером, иллюстрирующим борьбу в области идеологии для этого периода.

Вопрос этот имеет тем больший интерес, что, как будет показано ниже, римская историография строилась на основах, существенно отличных и даже противоположных принципам построения историографии греческой.

Историческая критика достаточно давно отказалась от мысли рассматривать раннюю римскую историографию (в той степени и объеме, конечно, в которых она сохранилась до настоящего времени) как исторически ценный материал, способный дать достоверное представление об отображенных в нем событиях. Но интерес и ценность ранней римской историографии отнюдь не заключается только в этом. Имеющийся в нашем распоряжении материал дает представление о ряде характерных черт римской историографии, и они могут оказаться далеко не без-интересными при попытке определить некоторые принципиальные направления идеологической жизни римского общества в это далеко не ясное для современного исследователя время. Время между второй и третьей Пуническими войнами имело особое значение для идеологической жизни римского общества. Оно может быть охарактеризовано как время отчетливого оформления патриотического самосознания римлян. Кстати сказать, именно в этот период возникает римская анналистика как таковая, как вполне определенный жанр историко-литературного повествования.

Несомненно, можно обнаружить некоторые общие и специфические черты в различных трудах, у различных представителей ранней римской историографии. Это не значит, что следует вовсе элиминировать вопрос об особенностях каждого автора; это лишь значит, что есть определенная возможность воспринимать раннеримскую историографию как нечто целое, имеющее своеобразный характер. Римская анналистика в целом представляет в данном случае интерес как выражение идеологических установок определенных слоев римского рабовладельческого общества.

Если рассматривать римскую анналистику под этим углом зрения, то бросаются в глаза некоторые примечательные особенности, характерные для подавляющего большинства ее представителей.

Прежде всего нетрудно убедиться в том, что каждый римский историк пишет ради определенной практической цели; отвлеченное исследование исторической истины ради истины ему вообще не приходит в голову. В этих установках видны определенная преемственность и традиция. Как таблицы понтификов служили практическим и повседневным интересам общины, а фамильные архивы — интересам рода, так и римские анналисты писали свои сочинения не в интересах воспроизведения прошлого, но в первую очередь для того, чтобы активно содействовать благу общества в настоящем, в том смысле, конечно, как понимал это благо тот или иной автор в зависимости от своих политических симпатий. Труд любого римского историка всегда был «нацелен» на современников и даже пытался оказать на них некое воздействие. Известные заверения о том, что события должны излагаться без пристрастия и «духа партийности» (sine ira et studio!), не должны, конечно, приниматься за чистую монету. Помимо классовых интересов, любым римским историком еще владело вполне сознательное стремление к тому, чтобы его труд был «деянием» на пользу и во имя res publica.

Отсюда вытекает и другая, не менее характерная черта римской историографии — ее римско-патриотическая установка. Конечно, требования патриотического долга понимались представителями высших слоев римского общества весьма своеобразно. Так, например, римским историкам, собственно говоря, вовсе было чуждо стремление к созданию «объективной», неприкрашенной истории. Хорошо известно, как часто у римских анналистов историческая истина искажается умолчанием, перемещением событий и т. п. Все это в конце концов производится с одной целью: римское прошлое должно поставлять образцы и примеры для современности и для будущего, следовательно, это должна быть история, полная примеров, достойных подражания. Подобную установку можно встретить уже у древнейших анналистов, но она характерна и для поздней историографии, вплоть до Ливия.

И, наконец, не следует забывать, что римские историки почти полностью принадлежали к сенаторскому сословию, чем достаточно четко определялись их политические позиции и симпатии (за исключением, быть может, Лициния Макра, пытавшегося, насколько можно судить, внести в историографию демократические тенденции). Как члены римских родов и как люди, которые следовали древнеримской морали, они писали свои сочинения с точки зрения своих родов. Честолюбивая конкуренция отдельных благородных фамилий, как давно уже замечено, была одной из причин извращения исторических фактов. Фабий Пиктор, принадлежавший к древнейшей gens Fabia, которая с незапамятных времен враждовала с не менее древней gens Cornelia, несомненно, ярче оттенял деятельность рода Фабиев, в то время как подвиги Корнелиев, а следовательно, и Сципионов отодвигал на задний план. Такой же автор, как Гай Фанний, приверженец сципионовой политики, несомненно, поступал наоборот. Этим путем и возникли самые различные варианты, в особенности при изображении раннего времени, для которого более надежные источники сохранились чрезвычайно скупо. Именно знатное происхождение большинства римских анналистов, а не только зависимость их от понтификальных таблиц, объясняет жречески-сакральный характер их произведений.

Таковы общие характерные черты ранней римской историографии, которые делают ее своеобразным, специфическим явлением, а в смысле принципиальных установок или метода отбора и освещения исторического материала существенно отличают от наиболее значительных и известных произведений греческой историографии.

В заключение следует рассмотреть в самых общих чертах путь развития ранней римской историографии. Это даст возможность установить некое принципиальное различие между старшей и младшей анналистикой, что приведет, в свою очередь, к некоторым выводам по поводу политических тенденций ранней римской историографии.

Родоначальником литературной обработки римских хроник, как известно, считается Квинт Фабий Пиктор, представитель одного из наиболее старинных и знатных родов, современник второй Пунической войны. Он написал по-гречески историю римлян от прибытия Энея в Италию и вплоть до второй Пунической войны. Ливии и Дионисий единогласно признают его древнейшим римским историком. Интересно отметить, что хотя Фабий писал по-гречески, но труд его, очевидно, был настолько пропитан римским патриотическим духом, что Полибий дважды обвиняет его в пристрастном отношении к соотечественникам.

Продолжателями Фабия были его младший современник и участник второй Пунической войны Луций Цинций Алимент, написавший по-гречески историю Рима ab urbe condita, и Гай Ацилий, известный тем, что, когда в 155 г. сенату были представлены Карнеад, Диоген и Критолай, он служил переводчиком Гай Ацилий также написал по-гречески историю Рима от основания города до своего времени. Этот труд, по свидетельству Ливия, в дальнейшем был переведен на латинский язык.

Хотя все вышеперечисленные анналисты писали по-гречески и находились до известной степени под влиянием греческих образцов, содержание их работ и заложенные в них политические тенденции были специфически римскими. Это обстоятельство предопределило возникновение и развитие исторической литературы на родном языке. В этом смысле решающую роль сыграл исторический труд Катона. Его Origines, над которыми он работал до самой смерти, были не только первым историческим трудом, написанным по-латыни, но и трудом, сознательно противопоставленным по форме и содержанию историческим сочинениям ранних анналистов. Действительно, это сочинение было написано не в летописной форме, а в форме исследования древнейших судеб племен и городов Италии и касалось, таким образом, не только Рима, но всей Италии. В отличие от семейных хроник, которые оказали влияние на труды старших анналистов, Катон почти нигде не называет имен и т. д.; самое предпочтение латинского языка греческому было отнюдь не случайным. Труд Катона имел помимо этого уже определенные претензии на «научность»: древние единогласно свидетельствуют о тщательном собирании материала Катоном, о его опоре на фасты, местные летописи, личный осмотр местности и т. д. Все это делает Катона своеобразной и одиноко стоящей фигурой в развитии римской историографии.

Достаточно ограничиться самой краткой характеристикой ближайших преемников Катона, хотя их нельзя назвать его последователями. Наиболее видными представителями старшей анналистики этого периода являются современник третьей Цунической войны Луций Кассий Гемина и консул 133 г. Луций Кальпурний Писон Фруги. Оба они пишут по-латыни, что, несомненно, тесно связано с мощным патриотическим движением II в. Однако конструктивно их труды восходят к образцам ранней анналистики и к анналам понтификов. Для труда Кассия Гемины более или менее точно засвидетельствовано, без сомнения, программно взятое заглавие Annales. Самое произведение повторяет конструктивную схему понтификальных таблиц, события излагаются соответственно их внешней последовательности от древнейших времен Рима; при начале каждого нового года старательно указываются эпонимные консулы помимо отсчета годов от основания Рима.

Если благодаря скудости сохранившихся данных нет возможности определить своеобразные черты творчества каждого из старших анналистов,— а число их было, очевидно, значительным,—то все же можно охарактеризовать общее направление старшей анналистики как определенного жанра. Это были хроники, подвергшиеся некоторой литературной обработке, предпочтительно излагавшие факты в их формально-внешней последовательности. Они писались всегда с определенной целеустановкой, «умыслом»,— обращением к современности.

Труды старших анналистов, очевидно, сравнительно добросовестно передавали традицию, правда, без намека на критический подход к ней, но и без сознательно вводимых дополнительных измышлений. Общими чертами, характеризующими старшую анналистику как жанр, являются: романоцентрическая установка авторов, изложение римской истории «с самого начала», т. е. ab urbe condita, или даже с более раннего времени и, наконец, изложение истории в чисто политическом аспекте. При этом старшая анналистика оказывала явное предпочтение изображению военных и внешнеполитических событий, тогда как внутренняя политика впервые стала играть существенную роль в римской историографии только со времени Суллы.

Младшая анналистика, как своеобразный историографический жанр, возникает в период обострения классовой борьбы, связанного с движением Гракхов. Одним из первых представителей этого нового жанра был Луций Целий Антипатр. Его исторический труд, насколько можно судить, отличался двумя особенностями: во-первых, он начинался отнюдь не с древнейших времен, а с описания второй Пунической войны, во-вторых, впервые к историческому повествованию прилагались реторические приемы. Эти нововведения, несомненно, имели нарочитый характер, ибо, как свидетельствует Цицерон, автор приносил за них специальное извинение в предисловии. Еще более ярко эти своеобразные черты нового историографического жанра проступают в творчестве другого анналиста, жившего также во времена Гракхов, — Семпрония Азеллиона. Его труд дошел до нас в небольших извлечениях у Геллия. Семпроний Азеллион отказывается от летописного способа изложения. «Летопись, — говорит он, — не в состоянии побудить к более горячей защите отечества или остановить людей от дурных поступков». Рассказ о случившемся также еще не есть история и не столь важно рассказать о том, при каких консулах началась или окончилась война, кто получил триумф, сколь важно показать, с какой целью или по какой причине произошло то или иное событие. Здесь имеет место уже довольно четко формулированная концепция прагматического метода, и в этом смысле Азеллиона можно считать последователем Полибия.

Таким образом, уже первые представители младшей анна листики привносят в историческое повествование характерные черты этого нового жанра. Во-первых, они отказываются от летописного изложения и переходят к монографическим трудам. Во-вторых, в их трудах возникает прагматическое направление, столь хорошо увязывающееся в дальнейшем с морализующей тенденцией большинства римских историков. И, наконец, в-третьих, труды младших анналистов находятся под сильным воздействием греческой реторики. Конечно, не случайна уже упоминавшаяся фигура Целия Антипатра, который ставил перед историческим творчеством вполне определенные цели: для исторического повествования сила воздействия, эффект, производимый на слушателя, гораздо важнее правдивого и точного изложения событий. Он считал, говоря словами Цицерона, что историк должен превратиться из narrator rerum в exornator rerum. Этот лозунг Целия имел успех и нашел последователей в лице младших анналистов времени Суллы, для которых история превратилась уже в раздел реторики.

Хотя во времена Суллы наблюдается некоторое возрождение летописного жанра, тем не менее в трудах Клавдия Квадригария, Валерия Антиата, Лициния Макра, Корнелия Сисенны встречаются все характерные черты младшей анналистики в достаточно гиперболизованном виде. Трудам этих историков свойственны большие философско-реторические отступления, сознательное прикрашивание и искажение событий, вычурность языка и т. д. Но главным является тот факт, что во времена Суллы достигает своего наивысшего развития партийно-тенденциозное направление младшей анналистики. Именно в этот период историография становится на службу борющихся политических групп, приобретает ярко выраженный «партийный дух» и характер, причем младшие анналисты, как правило, отождествляют интересы своей «партии» с интересами государства в целом. Характерной чертой является проицирование современной им партийной борьбы в прошлое, а следовательно, и изображение этого прошлого под углом зрения политических взаимоотношений современности.

Таковы наиболее характерные черты ранней римской историографии.

Развитие римской историографии позволяет придти к важному выводу, который имеет большое значение для истории идеологической борьбы в римском обществе в целом. На примере смены анналистических жанров можно видеть, как проникавшие в Рим чужеземные влияния были на некоторое время подавлены активным выступлением Катона, и только через несколько лет после его цензуры это проникновение снова усиливается и принимает активные, но зато уже, как указывалось выше, принципиально иные формы. Начинается период творческого освоения и переработки культурных влияний.

Сопоставление двух жанров ранней римской историографии, обнаруживая внутренние тенденции ее развития, способна дать первое представление о двух других, более серьезных по своему принципиальному значению и масштабу тенденциях, отраженных в политической идеологии римского общества. Более подробный анализ и освещение этих тенденций есть задача всего предстоящего исследования, так как их наличие, а также их развитие могут быть продемонстрированы только на достаточно обильном материале. Но тем не менее необходимо уже сейчас в принципе определить эти основные тенденции и указать на их направление.

В политических тенденциях, заложенных в старшей анналистике, уже сказывается то определенное направление политической идеологии римского общества, которое своим основным лозунгом делает лозунг борьбы за общегражданские, «общепатриотические» интересы римского народа. В чрезвычайно слабом и зачаточном состоянии этот лозунг уже встречается в ранней римской анналистике, в особенностях ее жанра, в ее «патриотически-римских» установках, наиболее ярко он звучит в литературной деятельности Катона,

С другой стороны, в политических тенденциях, заложенных в младшей римской анналистике, проявляется другое, враждебное первому направление развития политических идей, которое в качестве своего основного лозунга открыто провозглашает лозунг борьбы за «партийные» интересы определенных кругов римского общества. В зачаточном состоянии и этот лозунг уже встречается в младшей римской анналистике,— недаром она возникает в эпоху Гракхов,— в особенностях ее жанра, в ее «партийном духе» и, что весьма характерно, в ее зависимости от эллинистических культурных влияний, причем эти влияния более глубоки, чем те, под воздействием которых находились старшие анналисты. Если те заимствовали у эллинистической историографии только язык и форму, то на младших анналистов оказали значительное влияние и эллинистическая реторика и эллинистические политические теории.

Несомненно, обе эти установки являлись отражением в сфере идеологии каких-то процессов, имевших место в практике политической борьбы. Действительно, они отражали констатированные выше основные тенденции развития социально-политической борьбы в Риме. «Партийный» лозунг вполне возможно поставить в связь с той линией политической борьбы, которая в истории Рима была представлена в первую очередь Гракхами, а затем их различными последователями. «Общепатриотический лозунг» в такой же мере может быть поставлен в связь с консервативно-традиционной линией политической борьбы, представленной в истории Рима наиболее ярко Августом и, в известной мере, его предшественниками вплоть до Катона.

Что касается классовой природы этих лозунгов и их социально-политического содержания, то лозунг борьбы за «партийные» интересы отражает, в основном, политическую ориентацию и умонастроение демократических элементов римского общества. В силу своеобразных черт римской «демократии», разложения и политической пассивности римского plebs urbana в Риме, как уже отмечалось выше, не было стойкой демократической партии, но тенденция направить политическую борьбу в подобное русло, придать ей более резко выраженный «партийный» характер, несомненно, существовала как в самой политической практике (например, Гракхи и т. д.), так и в сфере политических идей. Этот лозунг объединял вокруг себя низшие слои римского общества и, подвергаясь различным модификациям и уточнениям, был способен выражать определенные политические чаяния, надежды и перспективы римской «демократии». Свое развитие и наиболее яркое выражение он находит в политических воззрениях одного из самых выдающихся представителей римской «интеллигенции» — Саллюстия. Лозунг борьбы за «общепатриотические» интересы типичен для политической ориентации римской аристократии. Под флагом борьбы за «общепатриотические» интересы отстаивались по существу интересы господствующей верхушки рабовладельческого общества. Подобный лозунг стал возможен, с одной стороны, благодаря менее четкой размежевке политических группировок в верхних слоях господствующего класса, известной консолидации класса рабовладельцев в целом, а с другой стороны, благодаря слабости, развращенности и политической пассивности городского плебса, этого «политиканствующего сброда», как его презрительно называл Цицерон. Отсюда же и возможность выдвижения основного политического требования — приоритет интересов родины, государства. В этом плане идет проповедь concordia ordinum, consensus bonomm, в этом плане провозглашается любовь к абстрактной родине, и Цицерон формулирует положение о том, что благо родины дороже жизни, а Луцилий устанавливает следующую шкалу: сначала благо родины, затем — родителей и только потом — свое собственное. Так возникает внешне всего лишь «традиционный», а по существу — классовый лозунг верхушки римского рабовладельческого общества. Свое развитие и наиболее яркое выражение находит в политических воззрениях другого выдающегося представителя римской «интеллигенции» — Цицерона.

Саллюстий и Цицерон — антиподы и вместе с тем наиболее яркие представители двух противоположных тенденций в развитии римской политической идеологии в I в. до н. э. Саллюстий в итоге развития своих политических воззрений выступает как один из последних представителей «демократической» идеологии, как сторонник лозунга борьбы за «партийные» и классовые интересы определенных слоев римского общества. Цицерон по своим политическим убеждениям — идеолог консервативно-республиканской аристократической верхушки, провозвестник лозунга борьбы за «общепатриотические» интересы государства и благо родины в целом.

Оба лозунга, обе тенденции развития идеологической борьбы пронизывают наиболее распространенные, «ходовые» политические теории, учения, идеи этого времени. Задача предлагаемой работы и состоит в том, чтобы на подобном материале проследить развитие и борьбу установленных выше тенденций. Вполне естественно, что эта борьба отражена наиболее ярко в политических идеях и теориях, развиваемых Цицероном и Саллюстием. Поэтому политические воззрения этих представителей двух противоположных идейно-политических лагерей служат нам, до известной степени, той путеводной нитью, которой, мы и будем придерживаться в дальнейшем исследовании политической идеологии римского общества I в. до н. э.

 

Источник—

Утченко, С.Л. Идейно-политическая борьба в Риме накануне падения республики / С.Л. Утченко.- М.: Издательство академии наук СССР, 1952.- 300 с.

 

Предыдущая глава ::: К содержанию ::: Следующая глава

Оцените статью
Adblock
detector